Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный,
скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками,
уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас
Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель.
Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - "филєнщик" Горкин, сказал
вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап... кап...
кап... Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый
пряник "масленицы" - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков,
ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое
все теперь, другое. Теперь уж "душа начнется", - Горкин вчера рассказывал, -
"душу готовить надо". Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.
- Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.
Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит
отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство,
отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил
всех нас, так и сказал в столовой на коленках - "всех прощаю!". Почему же
кричит отец?
читать дальше Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу
выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая
моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается
кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный... -
так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной
колышет.
- Вставай, милок, не нежься... - ласково говорит он мне, всовывая таз
под полог. - Где она у тебя тут, масленица-жирнуха... мы ее выгоним. Пришел
Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские
певчие петь будут - "душе моя, душе моя" - заслушаешься.
Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем
особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился,
надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый:
сегодня все самое затрапезное наденут, так "по закону надо". И грех
смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а
голову надо, по закону, "для молитвы". Сияние от него идет, от седенькой
бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой.
Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю,
что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить
чай - "за сахар".
- А почему папаша сердитый... на Василь-Василича так?
- А, грехи... - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже
переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про
душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли... по закону-то!
Читай - "Господи-Владыко живота моего". Вот и будет весело.
И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву.
В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед
красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая
ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она
будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам
зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно-грустно: "Кресту Твоему
поклоняемся, Владыко", и я напеваю за ним, чудесное:
- И свято-е... Воскресе-ние Твое сла-а-вим!
Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится
мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная
молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.
Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо
готовиться к той жизни, которая будет... где? Где-то, на небесах. Надо
очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что-то
особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь
- "такое, как душа расстается с телом". Они стерегут, чтобы ухватить душу, а
душа трепещет и плачет - "увы мне, окаянная я!" Так и в ифимонах теперь
читается.
- Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и
пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не
помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни...
по-мни!.. - поокивает он так славно.
В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест -
по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется
- постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до
самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в
коконы, и даже единственная картина, - "Красавица на пиру", - закрыта
простынею.
Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал:
"греховная и соблазнительная картинка!" Но отцу очень нравится - такой шик!
Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то -
"прянишниковская", как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит.
Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень
строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с
продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам,
но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От
"масленицы" нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину
отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми
пятнышками-щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми
солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой
капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю
щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост.
Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут
варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох,
маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые
баранки,"кресты" на Крестопоклонной... мороженая клюква с сахаром, заливные
орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный,
пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками
внутри, халва... А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные
пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам... а кутья с
мармеладом в первую субботу, какое-то "коливо"! А миндальное молоко с белым
киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а...великая кулебяка на
Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с
кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками... а моченые яблоки по
воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая "рязань"... а "грешники", с
конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели
и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все
такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня
привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем
на "постный рынок", где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не
был... Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:
- Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.
Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А
Бог-то как же... как же Он допустил?..
Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г.
Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за
старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает
ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко
страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все
тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь
совсем святой-старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из
плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и
святой Иосиф. Это самое святое дело.
- Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
- Стоять надо,- говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. -
Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
Их-фимоны... А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит
даже "филимоны", совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно
так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
- Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне
слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и
шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю
кланяйся. Потому, их-фимоны!..
Таинственные слова, священные. Что-то в них... Бог будто? Нравится мне
и "яко кадило пред Тобою", и "непщевати вины о гресех", - это я выучил в
молитвах. И еще - "жертва вечерняя", будто мы ужинаем в церкви, и с нами
Бог. И еще - радостные слова: "чаю Воскресения мертвых"! Недавно я думал,
что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот
глупый! И еще нравится новое слово "целому-дрие", - будто звон слышится?
Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням,
и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают
певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас
обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе
ограды, нагнув голову в серый шарф.
- Уж постарайся, Сеня, "Помощника"-то,- ласково просит Горкин,- "И
прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
- Ладно, поворчу...- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с
маком.- В больницу велят ложиться, душит... Октаву теперь Батырину отдали,
он уж поведет орган-то, на "Господи Сил, помилуй нас". А на "душе моя" я
трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать,
напомни старосте...- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком.- С
прошлого года вашу кулебячку помню.
- Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят?
Скажи, на грешники по пятаку дам.
- А за виски?.. Ангелами воспрянут.
В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли
с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков,
и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле
-великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до "адамовой
головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки
теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят,
преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника
Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и
многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох
и шепот - "о, Господи...". Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет
поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни
не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки.
Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным
ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на
середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно,
скорбно, словно душа вздыхает, -
По-мо-щник и по-кро-ви-тель
Бысть мне во спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...
И начались ефимоны, стояние.
Я слушаю страшные слова: - "увы, окаянная моя душе", "конец
приближается", "скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... во тьме
остави мя, окаянного!.."
Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..
Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о
Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а
Базыкин будет готовить гроб. "Боже, очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у
меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан
капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у
Муравлятникова горячие баранки... "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю на
диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с
дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот
и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет,
побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на
колени, в страхе.
Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..
Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно
вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и
стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И
мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый
Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. "Господи, сделай
так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и
слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о
грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые,
пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет, слушай... "Господи Сил"... И я слушаю, как знаменитый
теперь Батырин ведет октавой -
Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!
На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит
и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:
Господи и Владыко живота моего...
Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно
двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять падают. Кто-то сзади
треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не
страшно.
Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец
уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я
дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где
стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от
Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия
теплится синяя лампада, грустная. "Он воскреснет! И все воскреснут!" -
думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. - Непременно
воскреснут! А это... только на время страшно..."
Дремлет моя душа, устала...
- Крестись, и пойдем... - пугает меня Горкин, и голос его отдается из
алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками,
уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас
Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель.
Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - "филєнщик" Горкин, сказал
вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап... кап...
кап... Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый
пряник "масленицы" - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков,
ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое
все теперь, другое. Теперь уж "душа начнется", - Горкин вчера рассказывал, -
"душу готовить надо". Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.
- Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.
Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит
отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство,
отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил
всех нас, так и сказал в столовой на коленках - "всех прощаю!". Почему же
кричит отец?
читать дальше Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу
выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая
моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается
кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный... -
так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной
колышет.
- Вставай, милок, не нежься... - ласково говорит он мне, всовывая таз
под полог. - Где она у тебя тут, масленица-жирнуха... мы ее выгоним. Пришел
Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские
певчие петь будут - "душе моя, душе моя" - заслушаешься.
Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем
особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился,
надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый:
сегодня все самое затрапезное наденут, так "по закону надо". И грех
смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а
голову надо, по закону, "для молитвы". Сияние от него идет, от седенькой
бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой.
Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю,
что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить
чай - "за сахар".
- А почему папаша сердитый... на Василь-Василича так?
- А, грехи... - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже
переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про
душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли... по закону-то!
Читай - "Господи-Владыко живота моего". Вот и будет весело.
И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву.
В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед
красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая
ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она
будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам
зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно-грустно: "Кресту Твоему
поклоняемся, Владыко", и я напеваю за ним, чудесное:
- И свято-е... Воскресе-ние Твое сла-а-вим!
Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится
мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная
молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.
Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо
готовиться к той жизни, которая будет... где? Где-то, на небесах. Надо
очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что-то
особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь
- "такое, как душа расстается с телом". Они стерегут, чтобы ухватить душу, а
душа трепещет и плачет - "увы мне, окаянная я!" Так и в ифимонах теперь
читается.
- Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и
пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не
помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни...
по-мни!.. - поокивает он так славно.
В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест -
по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется
- постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до
самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в
коконы, и даже единственная картина, - "Красавица на пиру", - закрыта
простынею.
Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал:
"греховная и соблазнительная картинка!" Но отцу очень нравится - такой шик!
Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то -
"прянишниковская", как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит.
Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень
строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с
продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам,
но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От
"масленицы" нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину
отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми
пятнышками-щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми
солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой
капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю
щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост.
Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут
варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох,
маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые
баранки,"кресты" на Крестопоклонной... мороженая клюква с сахаром, заливные
орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный,
пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками
внутри, халва... А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные
пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам... а кутья с
мармеладом в первую субботу, какое-то "коливо"! А миндальное молоко с белым
киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а...великая кулебяка на
Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с
кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками... а моченые яблоки по
воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая "рязань"... а "грешники", с
конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели
и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все
такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня
привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем
на "постный рынок", где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не
был... Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:
- Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.
Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А
Бог-то как же... как же Он допустил?..
Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г.
ЕФИМОНЫ
Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за
старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает
ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко
страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все
тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь
совсем святой-старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из
плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и
святой Иосиф. Это самое святое дело.
- Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
- Стоять надо,- говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. -
Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
Их-фимоны... А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит
даже "филимоны", совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно
так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
- Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне
слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и
шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю
кланяйся. Потому, их-фимоны!..
Таинственные слова, священные. Что-то в них... Бог будто? Нравится мне
и "яко кадило пред Тобою", и "непщевати вины о гресех", - это я выучил в
молитвах. И еще - "жертва вечерняя", будто мы ужинаем в церкви, и с нами
Бог. И еще - радостные слова: "чаю Воскресения мертвых"! Недавно я думал,
что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот
глупый! И еще нравится новое слово "целому-дрие", - будто звон слышится?
Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням,
и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают
певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас
обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе
ограды, нагнув голову в серый шарф.
- Уж постарайся, Сеня, "Помощника"-то,- ласково просит Горкин,- "И
прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
- Ладно, поворчу...- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с
маком.- В больницу велят ложиться, душит... Октаву теперь Батырину отдали,
он уж поведет орган-то, на "Господи Сил, помилуй нас". А на "душе моя" я
трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать,
напомни старосте...- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком.- С
прошлого года вашу кулебячку помню.
- Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят?
Скажи, на грешники по пятаку дам.
- А за виски?.. Ангелами воспрянут.
В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли
с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков,
и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле
-великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до "адамовой
головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки
теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят,
преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника
Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и
многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох
и шепот - "о, Господи...". Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет
поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни
не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки.
Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным
ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на
середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно,
скорбно, словно душа вздыхает, -
По-мо-щник и по-кро-ви-тель
Бысть мне во спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...
И начались ефимоны, стояние.
Я слушаю страшные слова: - "увы, окаянная моя душе", "конец
приближается", "скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... во тьме
остави мя, окаянного!.."
Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..
Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о
Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а
Базыкин будет готовить гроб. "Боже, очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у
меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан
капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у
Муравлятникова горячие баранки... "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю на
диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с
дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот
и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет,
побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на
колени, в страхе.
Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..
Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно
вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и
стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И
мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый
Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. "Господи, сделай
так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и
слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о
грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые,
пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет, слушай... "Господи Сил"... И я слушаю, как знаменитый
теперь Батырин ведет октавой -
Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!
На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит
и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:
Господи и Владыко живота моего...
Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно
двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять падают. Кто-то сзади
треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не
страшно.
Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец
уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я
дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где
стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от
Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия
теплится синяя лампада, грустная. "Он воскреснет! И все воскреснут!" -
думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. - Непременно
воскреснут! А это... только на время страшно..."
Дремлет моя душа, устала...
- Крестись, и пойдем... - пугает меня Горкин, и голос его отдается из
алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
Иван Шмелев. "ЛЕТО ГОСПОДНЕ"